Стёкла цветные в дверях…
Недавно попала мне в руки небольшая «Книга о художниках» Константина Паустовского, выпущенная московским отделением издательства «Искусство» в 1966 году. Я прочел ее за пару дней. В книге кратко изложены биографии нескольких российских и западно-европейских художников. Ничего особенного. Но последняя глава, названная “Искусство видеть мир”, вернула меня к реалиям, существовавшим в СССР полвека и более назад. Тогда рассуждения автора могли показаться смелыми и новаторскими, а сейчас представляются азбучными истинами, но отлично характеризуют идеологический климат того времени в стране нашего исхода.
Паустовский пишет: “Импрессионизм принадлежит нам, как и все богатое наследие прошлого. Отказываться от него - значит сознательно толкать себя к ограниченности. Ведь не отказываемся мы от “Сикстинской мадонны” Рафаэля, хотя эта гениальная картина написана на религиозную тему. Мы не так глупы, чтобы не понять где проходит грань между живописным гением и религией. .
Чем опасен для нас новатор Пикассо, импрессионисты Матисс, Ван-Гог или Гоген? . Что в этом опасного или дурного? В каких завистливых мозгах может появиться мысль о необходимости вычеркнуть из человеческой и, в частности, нашей культуры плеяду блистательных художников?”
Сейчас кажутся забавными старания автора убедить читателя в том, что импрессионизм и творчество Пабло Пикассо имеют право на жизнь. Но не следует забывать, что книга увидела свет в эпоху застоя, когда в СССР возможен был только задубелый социалистический реализм.
Однако вовсе не эта старая реминисценция побудила меня, что называется, взяться за перо. В главе “Пейзаж проселочной России”, Паустовский вспоминает про крошечный, расположенный на Рязанщине в центральной части Мещёрской низменности, городок Спас-Клепики. Он пишет: “В этом городке, как нарочно, было собрано все, чем хороши такие наши городки: домишки с рассохшимися мезонинами, цветные стекла на крылечках, старые вязы, гулкий деревянный мост через чистую реку, металлический крик потревоженных гусей, дамба у моста с дуплистыми седыми ивами и пыльной травой по откосам, мальчишки с удочками, суетливые галки, плотники с пилами, завернутыми в холстину, девушки, царственно несущие на коромыслах полные ведра с водой, жалобный свисток паровоза на узкоколейке, погромыхивание далекого грома над заповедными сосновыми лесами, снеговые вершины грозовых облаков”.
Каждая фраза между запятыми в этом длинном предложении напоминала мне что-то мое, глубоко личное из моих детских и юношеских лет, прожитых в Сибири, и бередила душу, оживляя полузабытые ностальгические чувства. Мне сначала подумалось, что любую из этих фраз я мог бы развернуть в отдельное воспоминание о безвозвратно ушедшем трудном и милом прошлом. А потом я сам себя спросил: “А почему мог бы?” Не мог бы, а могу. Так родились эти строчки.
Но вот что странно. Я-то жил не в маленьком городишке, затерявшемся в глухой провинциальной России, а в большом городе, который называли столицей Западной Сибири - Новосибирске. Однако закавыка в том, что мое детство пришлось на военное и послевоенное время. Жили мы тогда в старом купеческом доме, куда вселили четырнадцать семей. Дом стоял на перекрестье проходивших фактически рядом с центром города, улиц Революции и Рабочей, немного позже получившей имя Чаплыгина. И в те, теперь уже далекие годы, первая была вымощена окатанным булыжником, а начальный отрезок второй был просто грунтовой дорогой, настоящей травяной улицей, как называл такие проселки писатель Асар Эппель в своей замечательной книге “Травяная улица”. Я думаю, что странное, на первый взгляд, присутствие травяных улиц с заросшей травой проезжей частью, в моем сугубо городском детстве не покажется слишком уж удивительным, если принять во внимание, что в войну и вскоре после нее никаких новостороек в городе не было, и многие уголки Новосибирска еще сохранили облик старого, дореволюционного Новониколаевска, переименованного потом в Новосибирск.
А теперь можно и вернуться к достопримечательностям городка Спас-Клепики, перечисленным Паустовским. И к тому, что вспомнил я.
Пойдем по порядку. Первыми были упомянуты дома с мезонинами. Около нас было два таких дома. Оба стояли на улице Рабочей, которая вела к главной магистрали Новосибирска - Красному проспекту. По этой улице я ходил несчетное количество раз. В те годы она была застроена, впрочем как и соседние улицы, одно- и двухэтажными домами. Среди них была парочка домов с мезонинами. И если почти все другие дома были снесены, в том числе и дом, в котором прошло мое детство, то эти остались.
У меня сохранилась единственная фотография, на которой запечатлен наш дом. Сделал я ее на фотоаппарат “Любитель” в конце 50-х годов. А так как и сам я был любителем, то фотография - не очень. Но другой нет. И я с печалью вглядываюсь в то, что уже давно и безвозвратно исчезло. Вот такой, заваленной высокими сугробами, выглядела в обычный зимний день моя родная улица Революции, на которую выходил фасадом наш дом. В нем был один туалет на 14 семей, один водопроводный кран на всех в коридоре первого этажа и печное отопление. Мне дом казался очень симпатичным из-за двух ажурных деревянных розеток под крышей, резных наличников на окнах второго, деревянного, этажа и фигурной кирпичной кладки по верху первого. Как жаль, что этот бывший купеческий особняк не сохранился! Может это случилось потому, что и по улице Революции, и по Рабочей улице он имел номер тринадцать.
Зафиксировать на пленке дома с мезонинами мне тогда не приходило в голову, но мои друзья по моей просьбе сфотографировали их и прислали снимки. Сейчас эти дома объявлены памятниками архитектуры и выглядят чистенькими и ухоженными, а мне запомнились серыми и облезлыми, но они, по-моему, и тогда были и сейчас остались очень красивыми.
А теперь про цветные стекла на крылечках. Недалеко от нас по улице Революции стоял небольшой одноэтажный, старый, с низеньким крылечком, дом, ко входной, украшенной цветными стеклами, двери которого была прикреплена табличка “Врач Э.З.Шамовская”.
Как тут не процитировать строфу из очень хорошего, как раз под мое ностальгическое настроение, стихотворения “Садик запущенный, садик заглохший…” известного поэта, великого князя Константина Романова, подписывавшегося инициалами К.Р.:
Несколько шатких ступеней крылечка,
Стекла цветные в дверях;
Лавки вдоль стен, изразцовая печка
В низеньких, темных сенях;
Возможно я встречался на улице с врачом Шамовской, но я ее не знал и никогда не бывал у нее дома, и поэтому мне неизвестно, была ли у нее изразцовая печка, но, став постарше, всегда удивлялся дверной табличке, означавшей, что в этом доме живет частнопрактикующий врач. Как это могло быть во времена, когда о кустарях одиночках давно уже забыли, я не понимал.
Хотя в моей памяти навсегда сохранился эпизод посещения на дому профессора Проскурякова. Это было вскоре после возвращения папы с фронта. У меня болели уши, и он повел меня на прием к известному в городе отоларингологу. Помню, как меня поразил звонок в квартиру профессора, жившего в многоэтажном доме в центре города. Мы-то просто стучали кулаком в дверь, и ни о каких дверных звонках я и слыхом не слыхивал.
Папа покрутил маленькую ручку, торчащую из двери, тут же послышался слегка трескучий звук, похожий на тот, что издавали велосипедные звонки, и нас впустили в квартиру. Профессор заглянул с помощью маленькой вороночки в оба моих уха и смазал что-то внутри зеленкой. Я боялся, но щипало не очень сильно.
А про Эсфирь Зеликовну Шамовскую, прожившую долгую жизнь (1895 - 1992), позже я узнал, что она была первым невропатологом, работавшим в Новосибирске. В 1939 году она организовала неврологическое отделение областной клинической больницы, которым и заведовала, а после создания в городе мединститута, была там доцентом кафедры нервных болезней.
Теперь про вязы. Они, конечно, росли в нашем городе, но главными деревьями на наших тогдашних улицах были тополя, причем в основном это были старые большие деревья. Я до сих пор очень люблю неповторимый запах клейких, только что лопнувших тополиных почек, и вид красных сережек на мужских особях этих деревьев, которые были для меня ароматными и яркими символами наступившей долгожданной весны после нескончаемой морозной зимы. Столь же приятен мне запах цветущей черемухи, которая росла у соседенего дома. Эта низенькая черемуха была первым деревом, на которое я взобрался. Но, как говорится, лиха беда начало. Потом я облазил почти все тополя, растущие вдоль нашей улицы, а на одном из них меня, уже довольно взрослого дылду, запечатлила моя сестра. Если хорошенько приглядеться к этому сугубо любительскому снимку, то можно увидеть, как крепко и любовно я с этим деревом обнимаюсь.
А еще в палисадниках у нас росло много желтой акации. На ее кустиках вызревали стручки, котоые мы называли пикульками. Размером они были примерно со спичку. Из этих пикулек, очистив их от семян, мы делали пищалки, а потом извлекали из них не очень эстетичные звуки. Нам казалось это очень смешным. При отсутствии игрушек, они неплохо скрашивали наш досуг.
Гулкого деревянного моста через чистую речку около нас не было, но я помню гулкие деревянные тротуары, проложенные вдоль улицы Революции. И хотя половина досок на них прогнила, они здорово спасали пешеходов от весенней грязи.
И мост через реку я помню. Только это был не маленький деревянный мостик, а огромный железнодорожный мост через многоводную и широченную Обь. По этому гулкому мосту я ездил с мамой в гости к своей тете на левый берег Оби в Кривощеково, которое потом стало Кировским районом Новосибирска. Помню, как я был поражен во время первой поездки к маминой сестре, когда обычный, глухой перестук колес вагона на стыках рельсов вдруг сменился гулким металлическим перезвоном, а в окне замелькали решетчатые фермы моста. А вниз и в стороны распахнулась неоглядная, серая водная гладь.
Металлического крика потревоженных гусей я не помню, потому что они не водились в окрестностях нашего дома. Зато никогда не забуду заполошное кудахтанье готовящихся снести яйцо кур, которые обитали в сарае почти постоянно пьяного и совершенного лысого старикана дяди Вани Тавгеня, курившего трубку с вонючей махоркой. Он был маленький и тощий, ходил почему-то на полусогнутых ногах, обтянутых узкими штанами-галифе, заправленными в сапоги, и сильно не любил евреев. Сарай его располагался под лестницей в сенях дома и оттуда постоянно слышались куриная возня и кукареканье петуха. Иногда кур выпускали во двор, и они разбредались по всем его закоулкам. Благодрая этому однажды мне несказанно повезло. Забравшись в глухой угол двора, я обнаружил там свежеснесенное куриное яйцо и принес его домой бабушке. Бабушка тут же пошла к жене дяди Вани Даниловне, чтобы отдать ей мою находку. У Даниловны одна нога была сильно отечной и заметно толще другой из-за чего ходить ей было трудно. Она частенько сидела на лавочке во дворе, и бабушка иногда к ней подсаживалась, чтобы обсудить новости с фронта и поговорить о жизни. Даниловна яйцо на взяла, а оставила его мне. Что и говорить - царский подарок. Бабушка сделала мне из этого яйца вкуснейшую яичницу-глазунью. Это была первая глазунья в моей жизни. Хотя до этого раза два-три я уже едал омлет из американского яичного порошка.
Далее Паустовский упоминает дамбу у моста с дуплистыми седыми ивами и пыльной травой по откосам. Дамбы около нас не было, но зато улица Рабочая начиналась от большого и глубокого лога, заросшего пыльными лопухами, полынью, лебедой, крапивой и бздникой. Название последней травы не очень благозвучно, но именно так окрестили эту родственницу картошки. На бзднике осенью вызревали черные ягоды размером с горошину, обладавшие довольно противным сладковатым вкусом. Эту ягоду мы ели, и вскоре убеждались в справедливости ее названия.
Во время частых летних дождей лог служил резервуаром, куда стекали ливневые воды с окружающих улиц. Вдоль нашей Рабочей улицы проходила довольно глубокая канава, в которой после небольших дождей можно было пускать бумажные кораблики. После грозовых ливней канава превращалась в бурный поток, обрушивавшийся шумным водопадом в лог. А зимой его склоны покрывались глубоким снегом, и по одному из них, относительно пологому и ровному, окрестная ребятня каталась на лыжах. Я тоже не раз съезжал вниз на дно лога, но часто падал. У меня были плохие лыжи - короткие и с еле загнутыми острыми концами, которые легко вонзались в любой бугорок. Ноги у меня разъезжались и я кубарем летел вниз, набивая себе шишки, но поднимался и снова лез наверх.
Что касается мальчишек с удочками, то где их нет. Тем более что Обь протекала от нас в нескольких кварталах. Я не рыбачил никогда, но прекрасно знал, что очень ценятся бамбуковые удилища, которыми редко кто мог похвастаться. В основном удилище преставляло из себя длинную, ровную палку. Вот с такими удочками изредка можно было увидеть мальчишек на берегу Оби. Но около нас рыба ловилась плохо, потому что рядом был причал с большим дебаркадером и вода там была мутная и грязная. Но мы там купались с риском быть затянутыми быстрым течением под дебаркадер. Зато без опаски совсем маленькими купались мы в мелководной речушке Каменке, куда мама и наша тетя привозили нас пару раз в воскресные дни. Сейчас от той Каменки остались одни воспоминания. Она давно забрана в бетонный коллектор и напоминает о себе только во время наводнений.
Суетливых галок, о которых упоминает Паустовский, и у нас в Новосибирске осенью и зимой было хоть отбавляй. Но главными птицами были, конечно, вездесущие воробьи и голуби. Голубей я перевидал много и разных потому, что в нашем дворе жил голубятник Вася. Но если об этом вспоминать, то можно написать отдельный длинный рассказ полный как почти трагических, так и комических событий.
Далее писатель упоминает плотников с пилами, завернутыми в холстину. Таковых не помню, но вот точильщики нередко захаживали к нам во двор. Они носили свой точильный станок на плече. На ось станка было надето несколько точильных кругов разного размера и предназначения. Одни служили для заточки, другие для шлифовки. Сама ось с кругами приводилась во вращение с помощью ножного привода, похожего на те, что использовались в ножных швейных машинках. Зайдя во двор, точильщик громко кричал: “Точу ножи, ножницы! Точу ножи, ножницы!” и снимал с плеча свой станок. Из квартир выходили люди с ножами, ножницами и сетками от мясорубок, и работа начиналась. Я и соседские мальчишки были зрителями. Точильщик нажимал ногой на педаль, ось крутилась, нож, прижатый к точильлному кругу, звенел и жужжал, и от него летели искры. Потом лезвие шлифовалось с мягким шорохом и, пожалуйста, остро заточенный нож возвращался на свое место на кухне. Здорово!
Что до девушек, царственно несущих на коромыслах полные ведра с водой, то возможно они и были, но я находился тогда в том возрасте, когда девушками особенно не интересовался. А вот женщин с коромыслами помню хорошо. На углу улицы Революции и параллельной с Рабочей улицы Максима Горького, которую мы просто звали Максимкой, стояла старая водокачка. Вот оттуда жительницы близлежащих домов таскали домой воду. Водокачка чуть возвышалась над соседними двухэтажными домами, и была сооружена из круглых брёвен наподобие обычной избы, но только узкой и высокой. Она стояла на небольшом возвышении, вода из трубы с краном, торчащей из стены водокачки всегда подтекала, и зимой там образовывалась толстая наледь, перекрывавшая тротуар и выползавшая на проезжую часть улицы. С этой горки зимой дети катались на санках. Однажды и мы с сестрой, будучи еще дошколятами, уселись вдвоем на свои санки и, не посмотрев на дорогу, съехали прямо под трехтонку. К счастью, шофер нас заметил и заранее затормозил. Если бы он этого не сделал, мы бы остались там навсегда. Но помню, что перепугались мы страшно и с тех пор стали более осторожными.
А водокачку снесли, видимо, сразу после войны, но я этого события не заметил. Просто однажды вдруг обнаружил: была водокачка и вдруг не стало.
Теперь про жалобные свистки паровозов. Этого мы наслушались досыта, потому что сразу за логом, то есть фактически в одном квартале от нас проходила железная дорога, идущая к главному городскому вокзалу и там же была сортировочная горка, по которой без конца сновали маневровые паровозы-кукушки, формируя составы. Они гудели разными голосами, и не столько жалобными, сколько крикливыми и даже громоподобными.
Когда натужно пыхтел мощный и тяжелый паровоз ФД, таща за собой длиннющий грузовой состав, в нашем доме дрожали стекла. Но мы привыкли и как-то этого не замечали. Зато вечером за логом хорошо были видны низенькие светофоры, которые светились необычными синими и белыми огоньками. Такие бело-синие светофоры устанавливались только на маневровых горках, в отличие от стандартных красно-желто-зеленых.
С сортировочной горки часто доносился, усиленный динамиком малоразборивый голос женщины-диспетчера, дававшей указания, какой вагон куда направить. А потом слышались громкие клацающие звуки от ударяющихся друг о друга буферов. Это означало, что очередной вагон прицепился к формируемому составу.
Ну, и последнее. Про грозы и снеговые облака. Тут и говорить нечего, потому что их, особенно снеговых облаков, было намного больше, чем хотелось бы.
В завершение рассказанного, хочу поблагодарить прекрасного писателя Константина Паустовского за то, что он одним своим предложением пробудил в моей памяти множество далеких событий, о которых я вспоминал с легкой грустью и щемящей душу ностальгией.
Декабрь 17, 2014 @ 02:30
Здравствуйте, Борис.
Благодарю Вас за воспоминания о Новосибирске. Они интересны мне вдвойне:как жителю Новосибирска и как человеку, исследующему его историю. Извините за вмешательство в Ваши воспоминания, но вызывает вопрос № дома по Рабочей улице. В Вашей памяти это № 13. Нет ли у Вас какого-либо подтверждения, что это действительно был № 13? Это помогло бы для более точной реставрации улицы Асинкритовской-Рабочей-Чаплыгина. С уважением, Ольга.
Декабрь 25, 2014 @ 12:27
Дорогая Ольга!
Этот адрес я не могу ни перепутать, ни забыть, хотя бы потому, что я прожил там до 22-х лет. Кроме того, я имею десятки писем от своего отца, отправленных им с фронта моей маме именно по этому адресу.
С уважением, Борис
Декабрь 25, 2014 @ 13:06
Спасибо, Борис. Видимо, в конце 20-х-начале 30-х номер по Асинкритовской - Рабочей сдвинулся. С уважением, Ольга.
Оставить комментарий